Товарная биржа



style="display:inline-block;width:120px;height:600px"
data-ad-client="ca-pub-2387709639621067"
data-ad-slot="3862524761">

You have not viewed any product yet. Open store.
Ваш WordPress будет продавать на автомате!
Skype Me™!

Антон Филатов. БОМЖ, или хроника падения Шкалика Шкаратина

(Криминогенное повествование)

Герой нашего «криминогенного повествования» Евгений Борисович Шкаратин, неприкаянный скиталец, известный более своей кличкой «Шкалик», ищет отца. Так уж случилось: умирающая мама оставила семнадцатилетнему Женьке одно лишь сердобольное завещание, уместившееся в короткую предсмертную фразу: « Найди отца, сынок… Он хороший… не даст пропасть…». Завещание матери стало для Шкалика делом его жизни. Всего-то и слышал Женька Шкаратин об отце: « …Он не русский, а звали по–русски …Борисом. Фамилию не запомнила… Не то Сивкин, не то Кельсин…Китайская какая-то фамилия. А вот примета есть…пригодится тебе… У него мизинец на руке маленький такой…культяпый. Найди отца, сынок».


Глава III. Города и интегралы

«Прощай навеки, лапоть, по тебе не станем плакать»

Проводить Женьку пришла Анна Михайловна. Принесла в плетеной авоське большой калач («Сама стряпала!»), новые носки и книгу. Вид у неё был загадочный, словно она должна была произнесли заклинание. Мама Нина суетливо подсобирывала сумку, пытаясь вместить в неё всё сущее – от вилки до сковородки. Женька равнодушно-застенчиво протестовал: «Ма…не клади… стоко… не унесу».
Стрелки ходиков неумолимо двигались. Сборы были закончены и оставшееся время тяготило всех. Нина всматривалась в окно, незаметно смахивая слезу. С каждой минутой она чувствовала себя все хуже. И это бестолковое ожидание могло закончиться лужей слез. И она, упреждая это, сдерживала себя; стыдилась и учительшы. Как всегда сорвались гирьки на часах, заставив всех вздрогнуть и очнуться. Пора! Оставалось – посидеть на дорожку.
-Же-е-ка! Жень…- Пришел Ленька Бандит, вспомнивший, что сегодня, вроде, уезжает друг.
-Заходи, Леня!- Первой откликнулась учительница.
-Не… Я тут подожду. – Ленька прикорнул на кукорках у ворот.
-Заходи уж… раз пришел. – Прикрикнула мама Нина, удерживая Женьку. – Надо посидеть перед дорожкой.
Ленька открыл двери и встал у косяка. Он сутулился, переступал ногами, точно жали сапоги, и нервно теребил мочку уха. Женька искоса наблюдал за другом, думая совсем не о нем. И тоже суетливо елозил задницей по табуретке.
– Сядь уж! –Строго приказала Нина, указывая Леньке глазами на стул.- Как теперь будете… друг без друга? – Совсем не кстати заметила она. И в словах её никто не услышал вопроса. Казалось, Нина и сама не слышала себя.
Друзья переглянулись. Разом скривили косые рожицы. Женщины тоже посмотрели друг на друга, выказывая свое взрослое- « что с них возьмешь?».
-Жень, я книгу тебе дарю.- Вдруг спохватилась Анна Михайловна – Внима-а-тельно почитай в поезде…
-Да он их сроду не читает…
-Почитай, Женя! Она поможет тебе… в жизни. И вот ещё что: ты мне обязательно напиши. Хоть раз… Ладно?
-Ну, – сконфуженно согласился Женька и стал одевать рюкзак. Женщины бросились помогать, поправляя рубашку, подхватили вдвоем сумку.
– Жень, а деньги-то!- Мама Нина бросила сумку и сунула руки в карман кофты. Деньги, аккуратно завернутые в носовой платок, она показала Женьке и как-то особенно торжественно передала их ему в руку. Женька небрежно сунул сверток в карман брюк.
-Да ты что! Куда ты их?.. Это же женьги! То есть, деньги, Женька! Ну-ка давай их сюда…- Она укоризненно покивала головой и, расстегнув пуговицу нагрудного кармана куртки, тем же торжественно-ритульным движением поместила туда сверток.- Так надежнее. Куртку не снимай в дороге, а то… сам знаешь.
… Под брезентовый тент Газика он влез, не додумавшись обняться с матерью, сел на свободное место. В открытый проем были видны обшарпанные церковные стены, под которыми сельские пацаны резвились «в чику», поодаль – школьное крыльцо с железным цоколем, улица… И только чуть-чуть голубого неба с летними белёсыми тучками. Стоящие у машины люди коротко перебрасывались незначительными фразами, ожидая момента отъезда. Женькины провожающие стояли тут же. И это казалось ему нелепым и утомительным. Опыт отъезда из дома был ему незнаком. Женька даже не думал о нем, как о чем-то значительном, или ответственном. И все же за внешним равнодушием и олимпийским спокойствием глубоко в душе сидел ржавый гвоздь, саднящий слезливо-трогательным раздражением.
Уезжать из дома было… нормально. Многие уезжают. Даже интересно: всякие дальние города… Да, уезжать из дома было легко, но приезжать…в конечный пункт…не тянуло. Он, Женька Шкаратин, и не подозревал о том, что с первым рывком Газика его прошлая жизнь внезапно оборвется, точно невидимая паутинка, мгновенно переменится и так же мгновенно зачнется другая – и такая же непостижимая. Почти физически он испытывал этот ожидаемый толчок и всем сердцем жаждал отъезда. И ещё этот Бандит, издали корчивший рожи…
-Женя!.. Сынок… сыночка мой…- Мама Нина внезапно уцепилась за поручень откидной лестницы Газика и безумными глазами съедала Женьку. – Сыно-о-к… мой… маленький… Всё-всё-всё… Я не буду, ты не плачь… потерпи… – Она укротила свой неожиданный порыв так же внезапно, но не в силах была оторваться от поручня. Глаза её заливало слезами. А все тщедушное тело сотрясало волной внутренней дрожи. -Счас… час…Я уйду… Прости меня, сынок, за всё. Никудышная я мать… твоя. Поезжай… поезжай…
Женька оцепенел. Порыв матери потряс его. И он сидел в кузове, в одно мгновение утратив самообладание. Чего она?!! Зачем… Он не понимал, что ему делать теперь и в следующий миг. И только тупо глядел на мать, перехваченную Анной Михайловной за плечи, и пятящуюся к церковной ограде. И в нелепой этой сцене было столько напряжения и драматизма, что у Женьки перехватило дыхание и свело рот.
Внезапно Газик взревел, качнулся и покатил по улице, быстро набирая скорость.
-Ма-а-а…- Промычал скованный женькин рот. Но ничего уже нельзя было сделать. Неотвратимое свершилось на его глазах. Улица быстро покрылась клубами пыли… Вот и последний поворот, последний двор, последняя людская фигура у колхозной заправки.- Ма-мочка! –Скорее подумал, чем произнес Женька, понемногу приходя в себя. – Мамочка моя…

Уже потом, много позднее, в своей совсем уж взрослой жизни Женька Шкаратин будет мысленно возвращаться к сцене первого расставания с матерью. Именно опыт взрослой жизни позволит ему до конца осознать тот порыв обреченности, вырвавшийся-таки у женщины, глубоко прячущей не растраченную нежность и ласку. Осознать её вселенскую одинокость и беззащитность, её неприкаянность и неумелость. В такие минуты его душили слезы обиды за себя и за неё, не способных проявлять родственные чувства. Давила и мучала боль за необратимость утраченного времени. Он ещё не раз будет возвращаться к матери с мысленными диалогами, в которых попытка сообщить ей о своей любви и жалости, будет, наконец, услышана ею и воспринята со щемящей радостью. Ах, мамка Нина, ах, Женька… да что же это такое твориться-то, Господи!..
Но при новых встречах и расставаниях все оставалось на своих местах. И они только отдалялись – дальностями расстояний и возрастов, ещё пуще привыкали к своей обоюдной неуклюжести чувст.
…Телеграмма, полученная и доставленная ему однокашником прямо среди лекций, была от …Анны Михайловны. Женька так ни разу и не написал ей. И его изредка тяготило чувство вины. И особенно стыдно было за деньги, которые учительша вложила в ту книгу, и которые он долго хранил, чтобы вернуть при встрече. Но снова и снова забывал свое обязательство написать ей, и опять уходило время… Мгновенно схваченная глазами её фамилия ужалила его… но… текст телеграммы он долго не мог понять. « Немедленно… приезжай… торопись… скоропостижной… болезнью… матери…»
Одолжив деньги у однокашников, он направился прямо на вокзал. И уже плохо помнил, что происходило в ближайшие сутки. Поезда, участливые пассажиры, лихорадочные мысли и действия. На попутках добрался до села… Бегом мчался по знакомому переулку…
… Мама Нина была ещё жива. Она почти равнодушно встретила его взглядом и обреченно показала глазами «садись». Желто – бледная, истерзанная болезнью, с полузакрытыми от измождения глазами, смотрела мимо него и силилась что-то говорить. Медсестра, встретившая Женьку, с облегчением вышла из дома. Он остался наедине с матерью и… молчал. Увиденное повергло его в отчаяние. Мама умирала… Она не болела, нет… Это нельзя было назвать тяжелым недомоганием, либо кризисом. Ей оставались последние минуты и Женька почему-то это знал. Он внезапно ощутил в себе жар, потом холодный пот… Подумал встать, но не решился. Подкатилась слабость, сухость во рту… Пришла медсестра и молча подала ему воду для смачивания губ матери. Но он глотнул из стакана сам…
…Слезы. Ему тут же стало легче. И он снова, не отрывая глаз от матери, попытался встать.
Но в это мгновение она тяжело вздохнула и напряглась. Стала что-то говорить. Женька наклонился к её губам. С трудом слышал слова «… Найди отца, сынок… Он хороший… не даст пропасть … не русский, а звали …Борисом. Фамилию не запомнила… Не то Сивкин… Кельсин… Китайская… какая-то фамилия. А вот примета есть…пригодится тебе… У него мизинец на руке маленький такой…культяпый. Найди отца, сынок…». Он надолго замолчала. И ещё более побледнела. И только дрожь на виске выдавала муку. Однажды вполне отчетливо произнесла.- Прости нас… с отцом, сынок…- И это были её последние слова.
Все последующие часы – и агония, и трагические приготовления, и поминальные действия, проводимые участливыми соседями, и даже короткие разговоры с Ленькой Бандитом, – Женька Шкаратин находился в странном состоянии не то равнодушия, не то сомнамбулизма. На попытки Анны Михайловны поучаствовать в его судьбе, на предложения Леньки (по просьбе все-той же учительницы) сходить на охоту, рыбалку, поехать, наконец, за соломой для коровы, отмалчивался, не обронив ни единой фразы. Анна Михайловна растерянно просиживала в пустом доме, боясь оставить его наедине с пустотой. Подтапливала печь, готовила еду. Женька тяготился ею. А спустя девять дней вдруг сказал:
– Я поеду… Вы живите тут… навсегда. – Встал и ушел, и уехал, не попрощавшись ни с кем.
Так Шкалик навсегда оставил родное село.

Глава IV. Легенда вторая. Некто Цывкин

-Кук-ка- рек -ку-у-у!..- ворвался в раннее утро звонкий деревенский горлопан. – «Кукареку,» – и все тут. «Петуха» бы не пустил… Вонзил свой петуший альт выше сосен, в хмурую августовскую рань, в сонное ферменское царство, в тишину гулко-тягучую, и – затих. Паузу взял.
” Первые петухи” – так и называется предрассветное сумеречное времечко, не знаменитое ничем, кроме петушиного пробуждения. И именно оно, дремучее и дремотное, распростерлось над спящим миром паутинным оцепенением; сдерживает рассвет, караулит здешний покой. Вышедший по нужде мужичок полусонно обозрел окоем деревенской городьбы и опушки бора, выслушал петуха и зевнул.
Покойно-то как…
Спит Ферма. Спят её собаки, свиньи, колхозные и единоличные коровы, овцы. Спит всякая птица. Спит богатырский бор, степная трава и тихая гладь ферменского озера. И коротенькие переулки, и дворовые закутки, и площадь у поселкового магазинчика – всё спит. Спит – посыпехивает, отслуживший свою ночную вахту, бездомный кот Кузя. Спят и люди.
Петушинная пауза – не вечность. От первого до последующих петушиных перекликов сонные ферменские мгновения замирают вовсе и длятся так долго, как театральные паузы в пьесах провинциальных театров. Висят сиюминутные и бесконечные мгновенья, пока не зайдется всеобщий общинный дух, пока интуитивное чувство не скомандует самое себе – ” Ату!..”
Борзый петух у Федора Пилатова. Так и норовит выпендриться! Зорко сторожит свой час перед рассветом, не уступая первенства соперникам из других подворий. И сам Федор, дюжий ферменский крестьянин, чутко почивающий в сонном царстве – ранний ставка и извечный трудяга – под стать горлопану. Теперь он раскинулся на топчане, тесня Марьюшку, окруженный другими сонными домочадцами, в интуитивном ожидании петушиного сигнала.
Ан, светает. Неотвратимое и неуемное солнечное светило незримо поглощает ночной сумрак. Затепливается линия горизонта, за нею багровеет западная канва горной гряды, потом заливается холодной желтизной широченная пойма древней реки, с массивами ее островов, лугов и кромкой хвойного бора. Оранжевое солнце зависает над темным Убрусом, по-над сумрачным лесотравьем. Над скопищем живого и мертвого мира, приютившегося на узкой степной террасе – не то деревней, не то заимкой. Выселками, известными в здешней округе под названием Ферма.
Спят ферменские. Их чуткий сон в самый канун дня Ивана-купала уже и не сон вовсе. Скорее, радостные полусон-полуявь, полупредчувствие святого дня, так за последние годы и не забытые, не зачумленные новыми советскими ритуалами. Патриархальное чувство – праздник купания и чудес… Но – спят еще люди большие и малые, юные и старые. Спит Ферма. А петухи! – уже нет удержу.
Баир и Марта столкнулись взглядом. Марта так и не смогла отвести глаз от его смуглого раскосого лица, взгляда, наделенного спокойной хладнокровной силы и … внезапного интереса к ней, Марте, излишне пышнотелой, никогда раньше не знавшей силы мужского внимания. Она смутилась до потери чувств, краска стыда залила её отбеленное лицо. Но к её собственному изумлению, Марта улыбнулась юноше. Его сердце, знававшее кокетливое внимание сверстниц, внезапно оборвалось. Её полуиспуганная улыбка, полудерзкий взгляд, тело, налитое сокровенной силой – всё разом всколыхнуло воображение парня. Он пошел за нею вслед, на её огляд отвечал молчаливым признанием, забыл о сущем дне, хозяйских лошадях и самом хозяине… все более вторгаясь в её мир и открывая ей свой.
Они встретились в первый же день осенней ярмарки на берегу Волги, куда съехались десятки подвод с товарами. Он и она оказались в избранный час в рядах коннозаводчиков, каждый по своей нужде, но провидению было угодно свести их – глаз в глаз. Её отец выбирал добрую кобылку на развод… Марту держал при себе по собственном соображениям. Баиров же хозяин торговал самыми завидными экземплярами башкирских лошадок. Без Баира он не справлялся, и оказывал парню доверие, граничившее с отцовским чувством.
В ярморочные часы они – дородная немочка и мужественный калмычонок –часто пересекались, уже не пытаясь скрывать свои чувства. Её стыдливость и его неодолимая притягательность объединяли их в странную парочку, трогательную и нелепую одновременно. Она бродила по рядам, высматривая безделушки, не в силах что либо выбрать. Он внезапно возникал перед нею, как тень, неотделимая от неё, и так же внезапно исчезал, вызывая её тревогу и растерянность.
Всю осень он наезжал в их березовую рощу, отделяющую дом от сенокосных угодий и табачной плантации. Она выходила сюда, по сигналу плачущей иволги, и неохотно возвращалась к своим обязанностям, подчиняясь гневно- недоуменным кликам отца. Баир не спрашивал Марту о её семейном, родословном, забавляя байками о лошадях, или собаках. Она не спрашивала его о житейском, не выведывала никакой истории, которой у него и не было.
…Всё оборвалось разом – не по их воле. Её отец, крепкий поволжский крестьянин, зарабатывающий кожевенным, шорным ремеслом, и приторговывающий табачком, был приговорен новой сельской властью – комитетом бедноты – к лишению избирательных прав и насильственной высылке – всем семейным узлом. В ночь перед днем высылки он бежал из дома в Мещерские болота, снарядив купленную башкирку нехитрыми пожитками. Жене, детям оставил нехитрый наказ:
– Перебейтесь пока… перебесяться. А там и возвернусь.
Однако его сметливый крестьянский ум не учел гонор новой власти. Комбед не оставил обезглавленную семью в покое. Их имущество описали и свезли в общественный амбар. Мать, не смирившуюся с произволом и грубым помыканьем, усмиряли и плетью и батогами, довели до помешательства и увезли в уездный город. А Марту со старшим братом Иваном, жившим уже своей семьей, согнали в то же утро на площадь, в толпу лишенцев, посадили на подводы и увезли до станции, где загнали в щелястую теплушку и засургучили. Остаток дня узники прожили в страшном ожидании. Ввечеру их внезапно выпустили и велели идти домой. Но через пару дней пришли другие уполномоченные и прочли новое постановление: в 24 часа собраться и явиться на станцию для пересылки в место нового поселения: Сибирь.
Ночь перед высылкой они провели втроем: Марта с братом и Баир покинувший своего хозяина. Он всю ночь уговаривал брата и сестру, полный решимости не оставлять возлюбленную в её новом положении – на сносях, с плодом их внезапной, глубокой страсти. Обесцветил перекисью волосы, тщательно выбрил усы…
Там, на станции, в толпе лишенцев, гулкой сутолоке горьких минут, царил произвол. Баир заявился на сборный пункт вместе с Мартой, едва справлявшейся с лихорадкой. Записался в её семейный список под именем брата Ивана, уговорив-таки растерянного парня отправиться вслед за отцом, в Мещеру. Все прошло хорошо. Никто не присматривался ни к его личности, ни к документам. Суматоха, сумятица и головотяпство, царившие в стане ссыльнопоселенцев, позволил им обмануть сопровождающих чекистов, и отбыть по назначению. Так начинался их путь в неведомые дали, суровые края и на долгие времена.
…Баир – младший родился в степи, под кустиком, вблизи проезжего тракта, в местности не примечательной и пустынной. Его принял на руки отец, смуглый муж, с калмыцким обветренным лицом, резковатый в движениях. Принял также ласково и умело, как много раз проделывал это в табуне с жеребятами кобылиц. Потомственный табунщик, он туго знал это сакраментальное дело, и споро-сноровисто принял наследника. Обиходил и мать и дитя. На минуту приложил тельце новорожденного к обессиленной роженице. Её испуг, стыд и беспомощность, во время недолгих родов, он успокоил властностью жеста и гортанного междометия. Вскоре роженица притихла и задремала. Младенец, высвобожденный из утробных пут, вживался в новый мир, испытывая перед ним беспощадный, священный трепет. А отец, проявляя суровую нежность, спеленал младенца в заранее приготовленные холстины и сукно, устроил в скудноватой тени кустов. Подбросил в огонь сырые сучки и принялся свежевать суслика, пойманного в петлю поутру.
Днем он накормил женщину размоченными сухарями и запеченным в глине мясом, выдав его за мясо жаворонка. Остатки повесил подсушиться на солнце. Сам обегал притрактовую зону в поисках съедобных дикоросов. Собрал щавель, полевой лук, лепестки шиповника, мочковатые корни аира из болотистой низинки. Но главной его удачей была дикая пчелиная семья, поселившаяся в брошенной автомобильной резиновой покрышке. Дождавшись густой ночи, обмотавшись подручным тряпьем с головы до ног, он стремглав уволок её и утопил в тине глубокой канавы. Возвращался сюда поутру и днем, когда с роем было покончено, а мед в сотах извлечен.
Ночью согревал тела жены и сына своим теплом, и поддерживал огонь костра. Лишь рано утром уходил на тракт, надеясь высмотреть степную птицу, выбирающую в дорожной пыли камешки для желудка.
Тракт несколько дней был пустынен. Но мужчина часто поглядывал на запад, ожидая подход очередного этапа колонны ссыльных переселенцев, в которую он надеялся влиться своей увеличившейся семьей. Слово, данное армейскому капитану, возглавлявшему эпатируемую партию, обещание догнать этап во что бы это ни стало, побуждало его торопиться.
Позади был длинный водный путь на барже по Волге и Тоболу, на грузовиках, подводах по скорбному расейскому тракту. Впереди – не менее долгие прогоны в повозках лошадиного обоза и пешедралом. А значит – неизвестность, имя которому страшно: Сибирь.
Марта родила Баира, недоносив пару недель: сказались пережитые трагедии. Не её была воля – пуститься на сносях в неведомую дорогу. Марта скрывала свою первую беременность, неожиданную и неуместную в столь суровое время. Незаконнорожденность будущего ребенка пугала её более, нежели страх перед неизведанностью ссылки. Её любимый, нежный и мужественный калмык, научивший Марту верховой езде, покорившей сердце страстью и властностью, горел решимостью сопровождать любимую девушку в пути, устроив эту возможность любым способом. Присутствие «брата», его нежное внимание и поддержка оберегали до некоторых пор беременную «девицу» от грубой бесцеремонности конвойной команды.
…Марта утратила связность происходящего сразу после болей первых схваток. Сказалась тряскость тележных отрезков пути, когда она уже не могла передвигаться пешком и влезала на тележную грядку – среди скарба и тел других ослабших спутников.
Немало унижения стоило Баиру уговорить капитана оставить их на время родов в степи, под кустом, ввиду малолюдного тракта. И с обещанием догнать этап до посадки на баржу Оби – реки.
Так родился младенец. Один из главных героев нашего криминогенного повествования.
Баир выполнил обещание, данное капитану – настиг этап на подходе к Оби, устроив Марию с сыном в кузове попутной полуторки, следовавшей по тракту с миссией сбора продуктов питания для этапируемых ссыльных. Сам же весь путь следовал позади полуторки, ввиду её, сопровождая быстрым, или замедленным бегом.
К счастью отца и матери новорожденный чувствовал себя хорошо. Переносил тряску и укачивание легко. Как и велось в роду его извечно кочевавших предков-калмыков.
-Как звать выродка? – не любезно осведомился капитан, записывающий походную статистическую надобность.
– Баир… – растерянно ответила Марта, от неожиданности не придумавшая другого калмыкского имени, и не желающая обидеть счастливого отца. Так безмятежный молокосос и был записан – Баиром Фридрихом.
Марта же не перенесла передряг пути и бесчеловечных мук внутри ссыльного обоза. Истощились силы физические. Полуголод и холод, непрерывные напряжения последних сил подорвали отменное здоровье дородной немочки, свели на нет и её душевные силы. Изо дня в день, из месяца в месяц она хирела и чахла на глазах старшего Баира, не смотря на его –почти шаманские – заговоры и психологическую терапию. «Ты будешь жить…. У тебя сын… Ты не оставишь нас…» Злобность окружающих её людишек, замешанное на скрытом презрении и нетерпимости, подобно колдовскому снадобью проливали на неё свой горький яд. Вырванная из благословенной среды в этапный караван, истоптанная, истерзанная, она так и не прижилась на новой – сибирской – почве.
Баир старший и Баир младший, освоившись в стане ссыльнопоселенцев, и тут проявили крепкие качества предков – терпение и поразительную уживчивость с кержацким населением. И то и другое позволяло им уживаться даже там, где, казалось, не приживется даже кол осиновый.
К году Баир младший уже крепко стоял на ногах, опробовал седло. Бойко что-то лопотал на языке неизвестного этноса.
Когда Марта догорела и умерла, Баир -старший похоронил её по католическому обычаю, справив все полагающиеся ритуалы.
Однажды, к изумлению местных жителей, принимавших участие в его судьбе, и к негодованию сельской власти, ведущей надсмотр за ссыльнопоселенцами, он исчез вместе с малолеткой без звука и обозрения. Как бог прибрал.
Отыскались следы кочевых горемык в цыганском таборе. Оба Цывкины, малый и старший, напитанные, как степные лошади, земным и небесным, не сливались с цыганским миром. Ветры прежних гонений и дребедень кочевой жизни не избавили их тела и души от накопленного напряжения. Оба, точно связанные материнской пуповиной, один в другом чуяли милосердие жизни и любви. И этого было достаточно для их самозабвения.
Младший Баир, молчаливый и настырный карапуз, раскосый, с русым вьющимся чубом, накрытый выцветшей суконной буденовкой, вездесуще сопровождал старшего. Только жесткая необходимость, связанная со смертельным риском, могла быть причиной временного расторжения отца и сына. В такие дни и часы младший ходил по двору, передвигая поилки и корыта, ковыряя пяткой коровьи глызы, не вкладывая в эти занятия ни чувство, ни смысл – одно лишь стоическое терпение. Небо над его местообиталищем приземлялось, окрестные холмы и амбары угрожающе кренились, а почва под ногами обращалась в зыбкий песок. Но вот отец возвращался. Молча и долго смотрел в глаза. Привезенный подарок – «зайчик послал» -выглядел жалко. Но позволял примириться до следующей разлуки. Остальные дни и часы они, образ и подобие, дополняющие и даже завершающие друг друга, держались в сутолоке дней вместе и особняком. Иногда кровный инстинкт подвигал младшего к проявлению сильных лидерских качеств и он легко и односложно заводил короткие знакомства среди цыганских пацанов. И тут же подчинял их своему мужественному обаянию. И так же легко отторгал неукротимой независимостью. Он умел бездумно и щедро разделить ароматную краюху, благосклонно принять в дар проявления души и сердца.
Они не откочевали с цыганами, но задержались в подтаежной деревушке. На лето устроились пасти деревенский скот. И вчетвером – отец, сын, кобыла и сучка, подаренная цыганами и названная сыном Пальмой – зажили, по заветам предков, обособленно и независимо. Младший почти не слезал с лошади и уже вжился в седло, как самозабвенная вошь. Пальма довольно быстро сообразила за что получает свою долю от хозяйских сборов и строго соблюдала негласную договоренность пастушьей команды. Старший Баир подрабатывал: чинил колхозную сбрую за дюжину трудодней, выторгованных у председателя.
Утренний недосып, ветры, дожди, или палящий зной степной котловины, как элементы наиболее ласковых мытарств, сопровождали их сообщество до конца лета. И уже хозяюшки, встречающие ввечеру скот, удостаивали ласковым словом и добрым взглядом, а погода, наградившая милостивым бабьим летом, обещали благополучие предстоящей зимы, когда внезапно все надежды сокрушились – не то притянутые предчувствованиями старшего Цывкина, не то свершаемые испытующим божьим промыслом.
В один из последних пастушьих дней Пальма подняла, не свойственную ей, тревогу, кинулась встреч всаднику на вороном игривом жеребчике. Отбиваемая бичом, лайка с яростью преследовала незваного гостя. Он же, не сходя с жеребца, травил собаку бичом, во всю глотку гогоча и забавляясь собачьей яростью. Подъехал к Цывкину, но спешиваться не стал.
Баир Цывкин по закону степей встал, приветствуя всадника и жестом пригласил к биваку. В его позе, сдержанном кивке, выражении лица и глаз непроницаемо сквозили гостеприимство и достоинство. Гортанным окриком он успокоил собаку и молча ждал реакции всадника. Цывкин знал его, шалого, гонористого, липучего мужика, колхозного скотника Ваську Резина, несущего по жизни родовое тавро «гнилые люди».
Возможно, как никто другой, знал эти родовые качества своего хозяина и конь, беспокойный жеребчик Воронок, тяготящийся всадником. Тавро ли рода, шпористые ли стремена, удила ли, безжалостно рвущие губу, нехорошо горячили Воронка, похрапывающего пеной, косящего диким глазом.
Сын Пономаря, управляющего колхозной фермой, старого партизана, героя гражданской бойни, до сего дня хранящего, как перешептывались в селе, наградной наган с тех самых времён, и при случае пользующийся им, молодой скотник все достоинства (или недостатки?) отца впитал с кровью, скрепил кровью, и руководился той же кровью. Его не взяли в армию по причине судимости, связанной с поножовщиной, и не посадили, учитывая партизанские заслуги отца.
Ничего из того, что знал Воронок, и о чем догадывалось дошлое сельское сообщество, не ведали Цывкины: ни старший Баир, не празднующий досужие сплетни, ни тем более, младший, поторопившийся на своей кобыле к шуму у пастушьего бивака… Объединительная интуитивная угроза, как магнит стягивающая их воедино в опасные моменты, пробудила инстинкты и обострила чутьё. Младший подъехал с тыла бивака и молча переглянулся с отцом.
-Твой? – С нелепым вопросом обратился к Цывкину сын Пономаря.- Два гусака, токо масть не така… тебя Сивкиным зовут? А меня Резей. Будем знакомы.
Цывкины молчали. Младший – в силу возраста и положения, старший – в ответ на неуважительный тон.
-Слышь, Сивкин, дело есть, – сдерживая порывы жеребца, заговорил Резя, – на сто сот. Я сейчас телушку завалю… Поможешь кули на коня кинуть. Ты понял? А пикнешь – пришью… Чё молчишь?
-Телушка не твой, – твердо и глухо ответил Цывкин.- Где взял – там отдам.
-Э-э-э, паря… Ты не понял. Я не просить приехал. У нас тут обычай такой. Я приезжаю и…беру, – он выделил «я» и «беру».- А ты и твой окурок – ткнул бичом в сторону младшего Баира – зимой с мясом будешь. Идет?
– Не идет.- Невозмутимо ответил Цывкин. – Плохой обычай.
– Не тебе решать. У меня завтра день ангела. Мне мясо – позарез. А будешь вякать – тебе не жить… в деревне. Ты же беглый. Пачпорт с убитого взял… Пацана для близиру за собой таскаешь… Скажешь, не так?- Он полез в карман за папиросой. Не спеша закурил. Бросил спичку в Цывкина.
-Уходи с миром,- с нескрываемой грустью ответил Цывкин. – Я не дам телку. Сначала прошу…
В установившейся тишине, нарушаемой только всхрапами жеребца да беспокойным биением копыт, сын Пономаря курил, а Баир Цывкин – старший молча ждал, так и не тронувшись с места. Баир -младший напрягся, как сыч. Это случалось с ним в минуты, когда сознание не успевало понять происходящее, но сердце подсказывало грозящую опасность. Не понимал и сейчас. И лишь детские руки, намертво захватившие уздечку, выдавали степень беспокойства и страха.
-Айда, покажешь телушку Никиты Попова, – как решенное дело потребовал Резя, выплевывая окурок. И, подцепил бичом с луки села коротную веревку с петлей. Круто развернув Воронка, поскакал к стаду.
Куда девалась мертвая скованность Цывкина? В несколько мгновений он вырвал сына из седла, шуганул кобылу по ребрам и уже в намете взлетел на неё. Ярость, до поры таившяяся в жилах, выплеснулась в порывистые жесткие движения и гортанный сдавленный крик.
В тот самый миг, когда Резя, проявляя удаль и безрассудство, бросив поводья и выхватив из-за голенища нож, пытался перехватить петлей рога годовалой телке, Цывкин упал на него сверху, повалил и сам кубарем откатился в сторону. Перехватив руку с ножом Рези, он легко обернул его к себе спиной, резким движением ножа прошелся наискось по лицу… Локтем ударил в затылок, и оттолкнул обмякшее тело ногой.
От дикого вскрика пораненного разбойного выродка, от хрипа мечущейся Пальмы, перепуганные коровы и лошади шарахнулись в стороны. Но Воронок тут же осадил бег кобылы и стал кружать её, похрапывая и постанывая…
Цывкин перехватил лошадей. Взлетел в седло жеребца, ухватив узду кобылы. В то же мгновение он поскакал к биваку, навстречу бегущему сыну. В несколько спешных телодвижений он собрал на биваке вещи, приторочил их к седлам…
Через несколько минут отца и сына Цывкиных, мерно качающихся в седлах, сопровождаемых бегущей впереди собакой, как древних предков на перекочевке, наблюдали лишь степные птицы, виражирующие в синей выси. Они умеренным галопом уходили в сторону древней реки, вдоль которой тянулся великий сибирский тракт.
Ветер остужал разгоряченные лица. Иногда они переглядывались, и всякий раз, уловив глаза друг друга, находили там улыбку и насмешку над собой, над обманутой и обманувшей судьбой. И было им вольно и уютно. И они скакали… скакали….
А досужие домыслы в оставленной деревне споро связали исчезновение отца и сына с их избушкой, сгоревшей в ту же ночь, с исчезновением телушки из стада и жеребца из топтанки у героя Пономаря. Ещё более изощренный ум удосужился повязать всё это со свежим шрамом поперек лица сына Пономаря. И тогда уже легенда двух скитальцев обросла домыслами и подробностями, в которых было мало правды, осуждения, так же как мало сочувствия и участия.
Сказывали, будто бы из цыганского табуна он угнал лучшую кобылу, фаворитку вожака, запряженную в дрожки. В полузабытом богом и людьми колхозе обменял кобылу на добротную одежонку себе и сыну, да на право переночевки. Той же ночью вернул цыганскую красавицу обратно, оставив в утешение обманутого председателя великолепные дрожки. Не скрываемую цыганскую радость возвращения украденной лошади использовал для торгов, выговорив себе разношенные хромовые сапоги, а сыну кутенка сибирской лайки.
Кто-то из кержаков рассказывал, мол, встречал похожих людей среди погонщиков скота на перегонах из Монголии.
Другие встречали Цывкиных средь вербованных в тайге, в геологических экспедициях, или на охотничьих промыслах.
Вернувшиеся с войны, якобы, заговаривали со старшим Цывкиным на Сахалине, в короткой войне с самураями…
Дальнейшие мытарства двух осиротевших Баиров по существующей легенде происходили в местечке Ферма, примечательном тем, что текущие здесь реки впадали сами в себя, озера были бездонными, леса непроходимыми, а люди породнились так, что поголовно были кумовьями. И пришлые люди встречались здесь с изрядным любопытством, граничащим с ревностью и неприязнью. Женское, мужское и детское население Фермы выбирало себе среди пришлых жертву любви, или ненависти и питалось ею с неистовством людоедов. Но очень скоро страсти иссякали, а прозаическое и поэтическое сопрягалось здесь с драматическим и трагическим так же редко, как заповедь « Я, Господь Бог твой…» с истинной верой.
Баир – старший волчьим чутьем (да разве человеческое не чутче?!) обживал ферменское сообщество, чураясь его плотоядия и вожделения. Баир – младший, со свойственной ему обаянием, хороводился с местным подростковым выводком.
…Ферма» гудела» по случаю торжеств Великого Ноября. Закончилась уборочная страда, заскирдованы овсы, коноплё, ячмени, рыжик. Стога сена огорожены на зиму плетнями. Скот нынче нагулялся, лоснится сальными шкурами. Да и хряки-хрюшки, оставленные в зиму на развод, разжиревшие на обрате да зерновой отработке, не страшатся первых колючих заморозков, только нюхают степной воздух, вопрошающе похрюкивают. Идиллия – да и только…
Легкий морозец при ярком солнышке, бирюза светлых небес так и тянут на улицу. Да и душноватое домашнее тепло, усиленное гуляночными градусами, гонит из избы. А главное – долгожданный колхозный выходной. Ах, как хочется дать и душе праздник!
Стайками и парами, нарядными и воодушевленно-шумными – праздник же!- люди гуляли по околицам и окраинам, пересекаясь дружескими приветами и праздничными поздравлениями. И, прогулявшись, повторно возвращались в застолья: свое, или приглашенное. И празднование начиналось с удвоенной силой.
Ферменцы потчевались бражкой. На тягучей патоке сладкое хмельное питие было приятно на вкус. На закуску – грибочки и свежатина из свинины… Сало еще не вызрело. А вот соленые ельцы подошли в самый раз!
У Кольки Натыры крестины новорожденного пацана совпали с ноябрьским Торжеством.. Гости сгрудились за длинным, наспех сколоченным столом. Здесь и крестные родители супруги Пилатовы, и соседи Карлины, и дед Рыцак со своей роскошной белой бородой, и второй нерусь на Ферме – после Кольки-то Натыры! – Баир Цывкин, забредший сюда не случайно: Колька ему соотечественник, или какой-то свойственник.
А под ногами путается вездесущая ферменская ребятня.
Про колькиного пацана, сладко посыпехивающего за занавеской, никто и не помнит. Затягиваются хмельные разговоры. А все больше про религию да политику.. Тут дед Федос главный…
– …Ить я как мыслю, православные…Негоже нам веру-то напрочь…истреблять.
Не по божески это…Ить я вас всех крестил, и тебя , Колька …Хучь и басурман ты по обличью… И теперь вот …сына твово, храни его господь…
– А давай с тобой выпьем, дядя Федос!.. За сына…
-Ты, Федосий Михалыч, про веру тут не …агитируй!
-Так не Михалыч оне…
-Ну все равно …не агитируй!
Баир Цывкин куражиться. Кривит рот. Смуглое его лицо с аккуратно-постриженными усиками, сверкает прищуренным – от выпитого – глазом, словно безрассудным клинком. Кулаки держит на коленях. Вот – пришел, не зван, не гадан, а –свойственник. И не выгонишь: торжество, крестины, как ни как…
-А и правда, Хфедосий, не блатуй ты нас за свою веру…сколько раз просил! Ну,
не начинай… – Машет рукой Петька Сысой. Он, ферменский скотник, мнительный и занозистый мужичок, смотрит на образа в красном углу избы. И говорит вовсе не с отцом Федосом, а, кажется всем, с ликом святым.- Ну, не верую я !.. Хоть и крещен…
– Да разве можно без веры…- переспрашивает набожный Пилатов – А как же Пасха? Благовещенье?.. Душа-то как же… предстанет?
-А ты выпий…выпий и -пройдет…- предлагает Сысоиха.
Дед Федос хмурит брови, насупливается, но стакан берет. Молча, машинально крестится и не спешно выпивает брагу. Тянется закусить…Однако рука его зависает над столом и …ничего не берет.
– А что, дядя Федос, сурьезно говорят, мол, нету его… бога-то?- пискляво подначивает Венка Богдан, рыбачишко и охотничек, а все равно занозистый мужичонка.
-А не надо про это! Не митинг же…Ну, не начинай, друган, а? Я тебя прошу…
-А почему?.. А пусть докажет…про бога-то!
-Цыц!..Ты выпивай, Федосий…Не слухай оболтусов. – Командует Колька. И подкладывает
расхристанному священнику соленого груздя.
Дед Федос снова берет стакан. И по заведенному ритуалу пьет. И снова не находит чем закусить, или брезгает угощеньем.
Гости не отстают от православного деда. И с выпивкой, и с разговором. Бабы пытаются запеть, но, видать, не созрело. Пацаны совсем осмелев, таскают куски со стола. За занавеской плачет младенец. Мария нехотя покидает компанию, а никто и не замечает.
За оконцем вызревает ярый погожий день, добрый для крестьянских дел и умилостивления души. Суровое солнце несет свет без тепла, а серая просинь ноябрьского неба напоминает о грядущих холодах. Надо успеть насладиться божьей благодатью. Впитать на всю предстоящую зиму последний дар осени. И снова идут на улицу. И радуются, завидев знакомые лица соседей, точно утратили уж «надёжу» на подобную встречу. В разговорах ферменцев вперемешку сквозят негодованье и одобрительная нота, ушло, мол, по причине недосмотра правленья под зиму более десятины льна-«кудряша», а картофель и другие корнеплоды поморожены, что не дает возможности употреблять таковую самим членам колхоза, а также кормить скот; а задолженность хозяйства разным организациям и учреждениям за уходящий год весомо сокращена и авось покроется за счет нынешнего урожая… Товарность же, выходящая на рынок — мясо, молоко и другое — далеко недостаточна для содержания членов и хозяйства в целом. Мол, утеряно из амбара более 100 штук мешков порожних из-за того, что не было хозяина в кладовой и те, кто брал мешки бесхозяйственно бросал их где попало… Судача, возвращаются к празднику.
– …Пашка Осколков митинг делал. И уполномоченный приезжал.
-В Осе што-ли? – интересутся Федор Пилатов.
-Не в Ильинке же…
-И че сказывали?
-Дак сказки …опеть! И про товарища Сталина, и про выработку…
-Да какеи ж сказки про Сталина? Ты че, Венка, буровишь?
-Тихо, тихо…мужики. Тут все свои, а не надо рысковать. – осаживает компанию Баир и обижается. А, может, и зря. Какие, действительно, сказки про товарища Сталина… Он пьет свой стакан сладкой бражки. И сердито хрустит соленым огурцом.
– Нет, погоди, погоди, Басурманка Баир, ты чё тут нас стращаешь? Сколько мы ещё голову в коленки прятать будем? Ты что думаешь, среди нас сексоты водются? Вот ты – чей будешь? Откель взялся?
Баир равнодушно жует огурец и не реагирует на Венку.
-Эх, гости дорогие! Чё головы повесили?..- Сглаживает момент Колька.
-Гуляй, рванина! от рубля и выше… -Тут же подхватывает Венка Богдан.
Наступает баиров час…Баир петь хочет. Выпивает второй стакан бражки, вытирает рукавом
рот и пробует голос.”Бга-а-а…дя-га-ааа…Бай-каал пере-е-хааал!..”
-…Рыбацкую лодку берет – слаженно подхватывают гости – и грустную песню заводит,
про Родину что-то поет…
Особенно возвышается церковный бас отца Федоса. Вместе с Баиркой они заглушают остальные подголоски и ничуть не тяготятся этим. На песню выходит Мария, покормившая сына. И вплетает свой сильный голос – приятное сопрано – в песенную вязь. И – воодушевляются люди! Забирают все выше, мощнее…
Песня знакомая… Про них эта песня. Про побег к обетованной свободе и поиски лучшей жизни. Вот она – свобода – рукой подать! Вот лучшая доля – за отчаянным поступком следует…
Бежать, как бежит каторжник – бродяга, сломя голову, в новую неизвестность, не хуже, поди уж, нынешней тяготы… Хуже не будет. Хуже и не бывает. Куда уж хуже-то? Унижение бесчеловечное, хотя и равенством зовется. Бежать – и вся недолга. А уж день-то покажет!
А песня дюже добрая. И – выводят грозные рулады со страстью, с силой душевною,
так рьяно, словно обретают ту самую свободу через крик свой сердечный.
Кто- то еще пришел. В сенях копошиться, в тряпках – половиках запутался.
-Мир дому! С сыночком тебя, Колька. И тебя, Марея. Дай, думаю, зайду…И-их, какие люди…
-А и молодец…садись ко столу.
-…помяни…то ись…Выпей за кресника моего, Борисыч!
-како…”помяни”…Ты с ума сдурел, Хфедосий?! – возмущается Петька Сысой.
-А давай чекнемся, Костя! И с тобой, Петр…Хоть и заноза ты…
Борисович зашел. Секретарь сельсоветский. У него на Ферме родители живут и другие родичи.
И все праздники Костя тут, с ними, да по друзьям ходит. Худой, прямой, как дерево в осиннике,
И одет по-деревенски: какой это секретарь? Однако люди здешние не по должностям судят.
Какой человек – смотрят. А Борисович-то и на балалайке, несмотря на должность, не куражлив
и рюмочку -с каждым- не брезгает чекнуться. Очкастое его лицо улыбчиво и доверчиво. Нет,
не чванливый парень.
– С крестинами вас. Дай ему жизни, значит, сто …а то и больше…
– …дай, дай бог.
– да и даст!
– Да дал бы, дак нету его! – подливает дегтя Венка.
– тьфу ты, опеть за свое…- Снова негодует Баир.
-Крестника как назвали, дядя Федос? – Интересуется Костя, закусывая квашенной капустой,
– Так ты же записывал, Борисович. Ай, забыл?
-…а налито, гостеньки дорогие! Итти – ж – вашу мать…за вами не угонишься. За сына моего
Саньку Натырова…
– Не Натыров он. Семеновым записали…
– Как так? – изумляется Баир.
-…да знаю я… Какая разница?
– Не скажи, Николай! При родном отце – чужой имя нельзя. – поддерживает Баира Федос.
-Помолчи, Хфедосий! Не твоя власть, ихняя.
– Так не расписаны же.
-Борисыч, ты это брось! Нельзя человека обижать, хоть и киргиз он. Да хоть
еврей будь…Православный – все тут! – Федос багровеет – не то от выпитого, не то с гнева.
– Так не я закон писал, дядя Федос. По закону же…
Ты, Колька, чё молчишь? Твой дитё?- Баир багровеет и пьянеющим взором сжигает Натыру.
– Ну, мой.
-К председателю иди!
– А уже тута!.. – С порога, громыхающим басом объяляется другой гость. И бесцеремонно втискивается в застолье.- Не звали? А я нахалом…Кому председатель нужон? – и наливает
себе из четверти в стакан. И, не чекаясь, пьет.
-Ты такой председатель, как я Трумен – мрачно – сквозь зубы – цедит Цывкин.
– Закусывай, Андрей Васильев, – Колька и этому ловит с чашки груздок.
Андрей Варнаков груздя не ест. Он смотрит на Марию, выдумывая что сказать.
Мария теряется, и, опережая мужа, берется за бутыль. – Ну -ка, гостиньки дорогие, еще по одной…За-а-певай, Баир!
-…а давай, кума, про бродягу?- Предлагает Костя.
-Так …счас пели. Может, про Стеньку? Борисович, сходил бы за балалайкой!..
Костя охотно поднялся, сглаживая неловкость минуты, ушел.
Варнаков демонстративно подвинулся к Цывкину, уперся в него лукавым взглядом
А и Цывкин не сдает. Оба молчат.
-Ты вообще чей будешь, Сивкин? Откуда залетел? А?
-Цывкин я…А откуда… все – откуда…кумекаешь?
– А пацан твой что ж …без матери? А и твой ли?..
– Твой…не твой….не твой это дело.
– Баба что ж… утекла, а?
-Помер… – сквозь зубы цедит Цывкин.
-И давно? – не отстает с допросом Варнаков.- Скоко малому-то твоему?
-Какой твой дело?- Кипятится Цывкин.- Уже джигит…взрослый.
-Э-э-э, темнила ты, Сивкин, а ещё…джигит! Сын-то на тебя не похож!
Баяр рывком встает из-за стола, роняя табуретку. Мрачно повисает над столом, сдерживая ярость. Внезапно выхватывает из-за пояса короткий кривой нож и с силой всаживает его по самую рукоять в столешницу. Секунду медлит и уходит ни на кого не глядя.
Мертвая тишина повисает за столом. Молчит Варнаков. А за стеной просыпается новокрещенный младенец. И скулит. Мария спешно уходит к нему.
Гости обмякают и отваливаются от стола, закручивая самокрутки. И- задымили. Отец Федос сердито замахал руками, и, широко перекрестясь, потянулся к сенцам.
– Дак ты куда, отец Федос? – Удивилась из-за занавески Мария.
-Срамно тут…Бога не чтите.- И ушел, даже не надевая длинного своего пальто. -Ишь какой крестный! На-елся…на-а апился и восвоязи, значит, подался.
-…завсегда такой! Чуть не по ему-на бога уповает. Да пусть идет!- Негодует хмельной Пилатов.
-Нехорошо как-то вышло…- Недоволен и Венка Богдан.
Молча дымили мужики. Мария собирала посуду. За окном осеннее солнце закатилось
за хребет Егорьевской горы, и – раздробилось широким веером, залило багровой краской
Ферму и все ее окружение. К заморозкам, знать. А то к ветру.
(продолжение следует)

Share this post for your friends:

Friend me:

Комментарии (2) на “Антон Филатов. БОМЖ, или хроника падения Шкалика Шкаратина”

Оставить комментарий

А ЭТО ТЕБЕ!
Новости сайта

Для расcылки введите свой E-mail:

Архивы
Наши ВКонтакте
Рубрики
Тебе, Web-master!

Наконец-то найдено комфортное, надежное и недорогое решение для профессионального ведения Ваших почтовых рассылок в Рунете - это SmartResponder.ru.

Используйте безукоризненный инструментарий, обучение и мощную поддержку клиентов для наиболее прибыльной работы!

Узнать об этом подробнее >>

Алексей Болотников
Алексей Болотников на сервере Стихи.ру
Вечером деньги, утром – стулья!
Pro100shop
Этот магазин работает на Ecwid - E-Commerce Solutions. Если Ваш браузер не поддерживает JavaScript, пожалуйста, перейдите на HTML версию